В.Шатилов
НЕЖНАЯ И ЧИСТАЯ
рассказ
Нудный дождь размазывал грязь по окнам города. Хлопнула входная дверь, в прихожей задребезжал тусклый старческий голос:
– Вот, пришли, насилу поднялись. Высоко все же, очень высоко, – приказал: – Здесь стойте, Мони, Чак, стойте здесь.
Его спутники залепетали невнятно, обиженно замычали.
– Я сказал – здесь! – подтвердил старческий голос ворчливо. – Не ходите дальше, нечего вам там делать.
Мычание стало громче, жалобней.
– Хватит жаловаться, хватит, – тоже повысил голос старик. – Вот здесь что-то висит, вот, плащ. Это мой плащ. Модный был когда-то плащ, импортный, все берег его, не надевал, для какого-то торжественного случая берег, даже и не знаю для какого – хотел в нужный момент выглядеть элегантно, так и не надел ни разу. Вот, видишь, Чак – сюда смотри, – это фирменный знак: красненькая полоска и золотая, и... да, рисуночек... Ну, давай, смотри сам, занимайся. Мони, и ты что-нибудь возьми. Тут еще что-то висит, гляди. Опять плащ, красивый, смотри – оранжевый. Женский. Эззы, наверное. Садитесь тут на коврике, играйтесь, в комнаты не ходите, никуда отсюда не ходите.
Дверь открылась, и старик вошел в комнату.
– А я здесь посижу, отдохну.
Не снимая мокрого пальто, он уселся в кресло перед телевизором, включил его и блаженно вытянул ноги. От грязных резиновых сапог по паркету протянулся мокрый след. Старик по-хозяйски огляделся.
– Опять не подметено в комнате, – пробормотал недовольно, – сколько можно объяснять.
– Эзза, Эзза! – Фальцет задребезжал требовательно – Эз! Здесь же ребенок, о чем ты думаешь, ребенку нужен свежий воздух, кругом должна быть чистота, а в комнате снова пыль, грязь – что тебе, трудно, что ли, влажным веничком обмахнуть? Раз в день – и всё, было бы уже достаточно. Эзза! Ладно – что говори, что не говори, толку нет, только скандал лишний будет, только скандал, И ничего ей не докажешь. Я ведь тоже хорош – мусор вчера так и не вынес, небось полное ведро уже набралось. Мусоропровод рядом, два шага от двери – а я все забываю, все забываю, ну как не стыдно...
Со времени его прихода в комнате ничего не изменилось. Молча, неподвижно стояла мебель, голубели обои, а в глубине пыльного зеркала угадывалась детская кровать.
С видимым трудом старик поднялся, тяжело ступая, подошел к порогу, потянул на себя ручку двери. И отпрянул. Испуганно потер лоб, глядя в полутьму прихожей на двух пестро наряженных взрослых парней, с медлительной неуверенностью копошащихся на полу, – изумленно соображал, кто они, откуда взялись. Наконец сообразил.
– Ага. Значит, действительно. Рехнулся от старости, – констатировал, злобно скривив губы. Потер лоб. Добавил с ненавистью:
– И не старый ведь, а уже маразматик. Совсем плохой стал – ни черта не помню. Куда шел, зачем? Как вообще здесь оказался? Ведь решил не возвращаться, твердо решил. Это же сколько оттопал, пока сюда попал? И ничего не помню. Детей с собой волок. Натуральный провал памяти. Если еще приступы будут... И ведь будут. И все чаще, наверное. Конец, всё, конец.
Безнадежный взмах рукой. Старик устало прошаркал через комнату к окну, осторожно сдвинул пыльную гардину. Осенним холодом тянуло от окна. Бумага, которой он когда-то оклеивал раму, местами отошла и мерзко вибрировала на сквозняке. Сквозь потёки на стекле старик бессильно смотрел с седьмого этажа на ряд бурых от ржавчины автомобилей, застывших вдоль улицы, на высотный дом с оспинками окон, на серые разводы облаков. А за дверью, в прихожей возились, сопели, увлеченно взвизгивали. О чем-то они напоминали, о чем-то, что нужно сделать обязательно и немедленно.
– Кормить оболтусов этих пора. Ребят моих, – пробормотал старик в раздумье. – Вот что. Время, наверное, уже ближе к вечеру.
Кажется, в столе на кухне должны быть консервы. Эзза всегда делала запас, войны боялась. Вот запас и пригодился. Хлеб в хлебнице за двадцать с лишком лет, конечно, сгнил, а консервы должны сохраниться. На стол нужно накрывать. А что, разве пришли гости? Значит, пришли, раз нужно накрывать на стол. Но почему опять я должен это делать, с какой стати?! В конце концов, я – муж, хозяин дома, глава семьи; сколько раз уж об этом говорили, неужели даже сегодня Эзза не может постараться выглядеть хорошей хозяйкой? Не пойду. Из принципа не пойду – нечего, и так ее разбаловал! Лучше я, как любящий отец, это время с сыном посижу.
Старик задернул посеревшую от солнца и пыли гардину, на цыпочках подошел к деревянной детской кроватке, стоящей в углу под ковриком со смешным белым зверем на льдине (недешево он мне достался – уж пришлось выложить... Зато подарок наследнику нашему прямо к клинике подвез, когда забирал Эззу с малышом). Заранее ощеря беззубый рот в лукавой улыбке, наклонился.
Маленький матрасик, аккуратно застеленный розовой пеленкой, был пуст. Ребенка в кровати не было. Что за ерунда! Неужели Эзза взяла его с собой на кухню, когда шла готовить угощение гостям? Но это же глупо! Там же запах газа! Младенец – много ли ему надо. И глупо было с ее стороны обижаться на правду – сама должна была догадаться; любящая мать, тоже мне.
– Эзза! – возмущенно крикнул старик и вздрогнул, будто разбуженный собственным голосом. – Что это я, – пробормотал с сухим смешком, – опять потерялся, Эззу вспомнил, ребенка. Все умерли. Все. Раскричался...
Он говорил с брезгливым сарказмом, ему было неловко.
– И я умру – скоро уже, ждать недолго осталось. Не денусь никуда. Детей пора кормить, вот что.
Это было единственное, чем он занимался вот уже много лет. Почти единственное, потому что беспомощные сыновья требовали и другого ухода.
Нет, все-таки это был идиотизм. Чистой воды идиотизм. Додуматься до такого – завести детей! Впрочем, каких разумных решений можно ждать после того, как все умерли! Разумные решения надо принимать до того. До.
Контейнеры взорвались разом. Они плавно спускались по голубому весеннему небу на белых, огромных, как облака, парашютах (а может, парашюты были меньше и только казались такими огромными?) – и вдруг взорвались. И их не стало. Ни их, ни парашютов. Будто лопнули воздушные шарики.
Он, тогда еще молодой человек (двадцать шесть? точно, двадцать шесть лет), все стоял, задрав голову, удивленно ожидая продолжения, но небо было голубым и прозрачным, а вокруг начали падать прохожие. Нет, не падать. Они садились, а потом ложились – укладывались спать. Они как будто знали, что у них не хватит времени дойти до своих квартир и расстелить постели, поэтому устраивались прямо здесь же, под безоблачным небом.
На тротуарах, на проезжей части, на газонах – всюду укладывались спать. Некоторые пытались раздеваться, но сил и времени хватало лишь на то, чтобы расстегнуть пиджак или снять шляпу. Авто останавливались, продавцы закрывали киоски, все срочно заканчивали дела и включались в сомнамбулическое приготовление ко сну. Это была смерть нежная. И чистая. Химическая. Чище всех нейтронных бомб вместе взятых. Без грибовидных облаков, без дымящихся развалин, без потоков крови и остаточной радиации.
Десять-двадцать секунд потребовалось населению, чтобы умереть.
Почему выжил он? Почему он выжил? Почему не умер? «Ну, почему я не умер тогда, вместе со всеми, за что мне такое?!» – даже и теперь он иногда просыпается среди ночи и стонет от ярости, но ничего не поделаешь – он пока жив.
Он остался жив один на заваленной уснувшими трупами улице – множеством трупов – он никогда не предполагал, что рядом находилось столько жизней.
Осторожно глядя под ноги и стараясь ни на кого не наступить, он пробирался по умолкшим улицам, переулкам, проспектам к своим – к парку, где осталась гулять Эзза с ребенком. Каждая детская коляска, возвышающаяся над тротуаром, над слоем трупов, привлекала его внимание – вдруг это коляска их малыша?..
У входа в парк (почти под аркой) ему попалась коляска точь-в-точь такая, как у них. Обмирая, он приблизился и с тупым ужасом наклонился, заглядывая под полог.
Это был не его мертвый ребенок. Наверное, вот этой женщины в бежевом платье. Или, может, этой, в очках – она вроде лежит ближе,
Он поднял голову и осмотрелся. Дальше – всего в нескольких шагах – стояла еще одна коляска, очень похожая на их. И дальше по аллее – еще одна.
Обычно в погожий выходной день в городском парке гуляет много мамаш с детьми, и колясок много – самых разнообразных. Так бывало всегда, но только не сегодня. Сегодня он брел под тихий шелест деревьев, и все коляски были одинаковы. Ни одна из них не отличалась от той, которую он искал.
Он заглядывал сначала во все, потом в некоторые, а потом брел, не глядя по сторонам, опасаясь смотреть – ибо все коляски вокруг были его коляски, и все дети в них были мертвы, и ничего изменить было нельзя: контейнеры уже взорвались. Трупы спали.
Хотя, если разобраться, трупами они побыли день-два, те, кто умер в помещении, сохранялись дольше – до пяти дней, а потом, как и остальные, высохли и рассыпались в прах вокруг своих скелетов. Остались пылью в одежде – целой, нетронутой. Вытряхни пыль, кости – и надевай.
Это и была новая экономичная стратегия войны. Как же, он много читал об этой их экономичной войне (он вообще в газетах любил читать про политику), и дебаты в конгрессах и сенатах стран Океанического блока о выгоде превентивного удара, недавно опять разгоревшееся, как по мановению волшебной палочки, не прошли мимо его внимания. Шенк, принципиально читавший только спортивную хронику, никогда не понимал его волнений. «Нам-то чего бояться? – говорил он покровительственно. – Мы же – нейтралы. Нас если и заденут, так только так – по ошибке».
Может быть, и по ошибке... Но военные химики добились желаемого – он с полным правом мог засвидетельствовать это. Способ уничтожения, разработанный ими – самый совершенный за всю историю, – был способом уничтожения только живых существ, ну и, совсем чуть-чуть, растений. Материальные ценности остались целы и невредимы. После того, как дезактивировались последние остатки распыленного препарата, можно было входить в город – очистившийся от трупов, залитый ярким солнцем – и пользоваться им, как ни в чем не бывало,
Он ждал их – оккупантов, завоевателей.
Он собрал все оружие, какое смог найти, и в удобнейшем месте, в здании над перекрестком двух главных проспектов, на последнем этаже устроил огневую точку. Все было распланировано до мелочей: когда колонны солдат, вступающих в бывший миллионный город, будут проходить по перекрестку, он откроет огонь. Они не смогут сразу принять меры – это выйдет ошеломляюще-неожиданно, ведь завоеватели будут рассчитывать на совершенно пустой город, и он успеет перестрелять многих, прежде чем его убьют.
Он ждал. Днем и ночью он нес вахту на своем посту. Но никто в город не пришел-
Ни на пятые сутки, когда распались в прах последние трупы, ни на восьмые, когда прошел шумный весенний ливень, смывший с улиц большую часть костей и тряпок, ни на десятые, когда, заснув на свои обычные пятнадцать минут, он проспал двое с половиной суток. Так никто и не явился. Некому было...
Выспавшись, он понял это.
Он спустился вниз, бросив оружие на произвол судьбы (оно до сих пор, наверно, там лежит – ржавое и бесполезное), и пошел домой. А куда ж идти?
По знакомым улицам мимо привычных скверов (с пожелтевшими, правда, опадающими листьями, но, если представить, будто наступила осень, то оказывалось, что ничего необычного в скверах нет – даже солнце пригревало по-осеннему: тихонечко, слегка).
Авто не ходили, но они и не были нужны.
Он шел по середине проезжей части, всей грудью вдыхая ароматный осенний воздух, напоенный запахами увядания – и ни одна машина своим гулом и выхлопами не нарушала разливающегося по микрорайонам покоя.
Чего он ждал от дома? Что его встретит живая Эзза с ребенком на руках? Пожалуй. Он шел и уговаривал себя, шел и уговаривал – лишь добредя до подъезда, он смог уговорить себя не ждать этой встречи и, когда уговорил, стало страшно. Страшно, что придет, а ни Эззы, ни сына действительно нет.
Он так испугался, что долго сидел на лавочке во дворе, не решаясь подняться на свой этаж, – смотрел перед собой, слушал, как у дверей соседнего подъезда лениво ползает по асфальту желтая высохшая после дождя газета, подгоняемая теплым ветерком.
Потом была квартира – он открыл замок своим ключом. Обежал на всякий случай комнаты, достал из письменного стола пакет с документами (возвращаться сюда он больше не собирался), отобрал пяток любимых книг, альбом с фотографиями, начал было просматривать магнитофонные кассеты, но раздумал. Не было смысла брать вообще что бы то ни было.
Аккуратно разложил вещи по местам, оставил ключ на столе и ушел, не запирая входной двери.
Потом он встретил Рикку.
Нет, Рикку он встретил несколько позже, сначала были блуждания неизвестно где, ночевки в парке на траве, и все время было страшно.
Радио? Он пытался: слушал, передавал... Никто не откликнулся. Никто. Все безнадежно.
В конце концов он отыскал себе жилье в районе дач (городские коробки – без электричества, воды, отопления – для жилья не годились). Нашлась одна капитальная дача с печкой, с колонкой во дворе, новая, совершенно пустая – видно, ее построили незадолго до катастрофы, не успели переехать, и это было то, что нужно. Заставить себя занять чужой дом он не мог, в этом было нечто постыдное, вроде кражи подушки из-под покойника, и страшное. Нежилой дом был просто находкой.
Обжить его не составило труда – он взял из магазинов все необходимое, и вот тогда он встретил Рикку.
Им обоим это показалось началом новой жизни. Они даже вообразили, что призваны возродить разумную жизнь на планете.
О! это будет обновленный разум. Самоубийство прежней цивилизации – достаточно серьезное предупреждение. Новые поколения, выходящие в опустевший мир, не допустят войн, не допустят вообще никакого насилия, никакого зла и несправедливости. Так мечталось им душными летними ночами при свете керосиновых ламп расставленных по всей комнате.
Они зажигали десять, двадцать ламп – как можно больше, как можно светлее! И строили грандиозные планы. И слушали транзистор (тогда еще действовали батарейки) – регулярно, на всех диапазонах, надеясь, что кто-нибудь все-таки выйдет в эфир.
Она уже была больна. Собственно, она была больна еще до их встречи. Она умерла вскоре после родов. Он – а что оставалось делать? – метался как сумасшедший; надо было обеспечить грудничков полноценным питанием: смеси, сгущенное молоко, витамины... Да мало ли? Оставалась надежда, оставалась все-таки надежда – если не на возрождение мира, то хотя бы на нормальное устройство жизни малышей, на тихую, умиротворенную старость. И кто его знает – дети бывают умнее родителей – может, они придумают что-нибудь.
К трем годам стало ясно, что у него на руках два умственно отсталых ребенка. После этого он уже не мечтал и не надеялся. Он доживал свой век.
Утомительный, дремотный поток мелочей, ухода – ежедневного, ежеминутного ухода за детьми – нес его из года в год. К старости, к смерти.
Он давно не смотрел на небо – что толку на него смотреть? Давно не уходил далеко от дачи – а чего далеко ходить, в ближайших магазинах всего достаточно (для троих – более чем достаточно). Он перестал считать годы, прошедшие после войны, хоть считай их, хоть не считай – совершенно ничего не меняется.
И город, огромный город перестал быть для него чудовищной по своей нелепости декорацией, кладбищем, крематорием, а превратился в склад, в кладовку, куда он ходил за продуктами, чистым бельем, керосином, ну и за кое-какими мелочами, что бывало нужно.
В сущности, он опустился. Стал нелюбопытен и туповат. Когда-то он не мог себе представить, что умный человек может со временем стать тупым (не притворяться тупым, не понарошку, а просто и естественно поглупеть). Теперь это произошло. Его больше не занимали отвлеченные вопросы – он лишь изредка констатировал, что жизнь, в общем-то, ничего, жить можно, могло быть и хуже, и что ему, лично ему, – большего и не надо.
А что может быть надо, ну – что? Он удивлялся и не мог придумать ничего интересного, хотя раньше – раньше, невообразимо давно, в другом мире – его что-то интересовало, да, интересовало – действительно. Но ничего конкретного он припомнить не мог, да и времени с сыновьями не было припоминать (они вон какие стали, попробуй уследи за двумя – тяжело бегать целыми днями, и с каждым днем все тяжелее...), да и желания особого припоминать не было: видно, ерунда какая-нибудь, раз забылось так легко.
И бессмысленность собственного существования больше не тревожила его. Он умрет, мальчики помрут вслед, бедные, от голодовки. Так и не удалось научить их открывать консервы. Да и отличать, где консервы, а где не консервы, – тоже... да и многого другого не удалось. Ухода за ними не будет, вот и помрут, что ж тут сделаешь, Одно жаль – намучаются перед смертью, а за что, невинные?
Старик все опирался на бортик аккуратно застеленной кроватки, и у него затекли руки. Пришлось тереть и массировать кисти.
Он тер, массировал, и уже почти прошло, когда зажегся свет. Загорелась лампочка над головой, зажегся плафон в прихожей – старик видел его сквозь волнистое стекло двери, загудел стабилизатор, по экрану телевизора поползли медленные голубые волны, динамик зашипел.
Это дети! На секунду оставил – уже что-то включили! Так ведь может и током ударить!
Старик как мог скоро зашаркал к двери в прихожую. И остановился, в изнеможении опираясь на дверную ручку. Дурень старый... Ток, электричество – это же не керосин. Электричество так просто не зажжешь, оно в квартире не лежит, для того, чтобы оно в квартире появилось, надо электростанцию включить – не меньше! И мальчики здесь ни при чем.
Старик приоткрыл дверь, выглянул. Чак все возился с оранжевым плащом, ему никак не удавалось откусить красную пуговицу с рукава. Манжет плаща был уже сырым от слюны – и подбородок, и рыжая юношеская бородка. И по новой синей рубашке текло. Надо потом зайти в магазин, переодеть парня. Импортный плащ старика ненужно валялся в углу прихожей, а веселый голос Мони доносился справа – из маленького коридорчика перед туалетом. Ну, а кому говорилось, что из прихожей – ни на шаг? Кто у нас неслух такой, ну-ка, покажись!
Старик шагнул через невысокий порожек в прихожую и дальше в коридорчик.
Он никак не мог понять, что здесь происходит. Мони стоял в профиль – оживленно жестикулируя, доверчиво улыбаясь и пританцовывая, объяснял куда-то в стену;
– Ам-ам, ротик, ам-ам! Кашки ам-ам! – И, грозя пальцем, хитровато щурясь, добавлял. – Паровозик гудит: ту-у-у! ту-у-у!
Непонятно было – с кем это он завел беседу? Голая стена блестела от лампочки.
– Ам-ам, ротик, ам-ам! Кашка-кашка!
Да тень же! С тенью своей! Прямо за спиной у Мони горела яркая лампочка, слишком яркая для такого небольшого коридора – предлагала же Эзза заменить, вес руки не доходили.
Тень черная, жирная, вот парень и не разобрал, кто перед ним.
Фарана. Ну конечно, Фарана! Третий выживший после химического удара в миллионном городе... а может, и на всей планете. Или тот псих как-то по-другому себя называл? Нет, кажется всё-таки Фарана. Неужто до сих пор жив? Получается – жив, раз свет загорелся.
Этот Фарана все рассказывал, как смотрел третью программу – финальный матч, – и выключили свет. Он выскочил на лестничную площадку, думал, пробки выбило, а там мертвый, «честное слово, прямо на лестнице – лежит себе так спокойно, а сам мертвый»; он к соседям – там мертвецы, и всё движение остановилось, светофоры погасли, и тогда он понял: это потому, что выключилась подача электроэнергии. Пока горело электричество – всё работало, всё было живо, а как выключилось – так всё и умерло. Значит, задача в том, чтобы пустить электростанции, – тогда будет свет, все оживут, и всё пойдет, как раньше.
Это было до встречи с Риккой. Ему тогда было страшно, а с этим психом еще страшнее. Он отказался идти на электростанцию, наорал на Фарану и вообще ушел из города – да, именно после того он и поселился в районе дач.
А ведь действительно: раз есть свет, значит всё будет работать! Старик сходил на кухню, открыл холодную, горячую воду – вода не потекла, но трубы в глубине дома завыли, и из кранов вырвались струи воздуха – вода будет. Урчал, подрагивая, холодильник. Старик попытался зажечь газовую печь – не вышло, тогда он вернулся в комнату.
Экран кинескопа по-прежнему светился, но не телевизор интересовал старика.
– Сейчас, сейчас, – бормотал он, копаясь в ящике с пластинками.
Нельзя упускать такой момент. Хоть какая-то польза от Фараны будет – последний разок перед смертью послушаю музыку, видимо, последнюю музыку на планете.
Проигрыватель послушно включился, старик положил на вращающийся диск пластинку, осторожно вытер бархоткой, опустил иглу...
Знаете, иногда, в выходной денек, когда на улице дождь, а в комнате полумрак – и захочется вдруг погрустить... Вы ставите на проигрыватель скрипичный концерт, слушаете возвышающий душу плач, исповедь – и сладкая тоска окутывает комнату. Вспоминается, как вас не ценят на работе, не понимают дома, не уважают на улице. И становится немножко мучительно жалко себя, вынужденного жить в этом неустроенном мире. И вы жалуетесь музыке, музыка – вам. А на душе-то как приятно – образуется, всё образуется! – да и не просто приятно, а хорошо...
Старику хотелось немедленно выброситься в окно. Или удавиться.
Когда-то, до превентивного удара, было будущее, было прошлое, а теперь ничего нет. Знакомые, родные звуки по-прежнему уверяли, что все будет хорошо. Они не знали – все умерли...
На паркете-то как натоптал!.. Может, взять тряпку, вытереть? И свет везде включил. Хотя нет, – свет загорелся сам. Наверное, был включен еще тогда, лет двадцать назад, когда я вещи приходил собирать.
В дверях стояли дети, бедные, глупые. Живые.
Они никогда до этого не слышали музыки, они стояли, открыв рты, забыв об игрушках. Зачем они здесь?.. Их не было в том мире, из которого эти чистые печальные звуки!
Старик поднялся, шаркая подошел к ребятам, осторожно выпроводил в прихожую, прикрыл дверь. Пocтoял немного в одиночестве, слушая.
Надо идти. До дач дорога неблизкая, – да еще по дождю, по грязи.
Везде горел свет, на кухне в раковину громко били струи воды.
И музыка.
Он жил здесь. Он проходил по комнатам, запросто щелкая выключателями, открывая горячую, холодную воду, ставил эти пластинки и считал, что так всегда и будет.
Неужели он когда-то считал, что так будет всегда?
– Мы идем, – тихо сказал старик, – мы возвращаемся...
Плащи – его и Эззы – так и валялись на полу в прихожей.
Детей надо было покормить… - но только не здесь! Где-нибудь по пути.
– Идем! – громко повторил старик, открыл входную дверь и вывел ребят на лестничную площадку.
Из незакрытой двери на цементный пол лестничной площадки падал яркий прямоугольник электрического света. Лифт! Хоть спуститься на лифте! Старик нажал кнопку вызова и тут же раздумал: а вдруг ток сейчас кончится? – как раз застрянем между этажами.
Подошла кабинка, дверцы гостеприимно разъехались, но трое уже ковыляли вниз по лестнице.
Дождь, кажется, перестал.